Лидия Кузьмина. Осколок целого.
("Тбилиси-Тбилиси")
Леван Закарейшвили снял фильм о Тбилиси конца 90-х, о том, как люди его родного города пережили нищету и угасание привычного уклада жизни. Он так и сказал: «Это моя боль. Если вам интересно на это смотреть — смотрите». На «Киношоке» режиссера признали лучшим.
…Усмешка закралась сюда случайно, по привычке и в полусне — когда рано утром задребезжал телефон. «Который час?» — гуманистки они, эти женщины в твоей постели. «Час вина и веселья», — это не ей, это себе. Привычная разминка, для тонуса — нет того интеллигента, что не усмехнется в лицо серым будням. «Сделай что-нибудь с телефоном». Действительно, что можно сделать с телефоном? «Слушаю. Дато у телефона».
А потом начинается узнавание этого общего кошмара — перестроечного хаоса. Его как-то пережили, но чувствовать что-либо по этому поводу, может быть, оказались способны только сейчас — по прошествии спасительного времени.
Место действия — рынок, потому что все остальное перестало существовать. Все вышли на этот городской пятачок, чтобы обменять то, что осталось, на то, что осталось у кого-то другого. Профессор торгует маргарином. Когда студент заглядывает в его будку на консультацию, маргарин воруют. Ловить воровку никто не будет — изможденная женщина взяла кусок безвкусного жира от бедности. Торговка семечками примостилась со своим мешком рядом с профессорским маргарином. Местный милиционер ее гоняет, а профессор приносит ей страницы своей диссертации на кульки. Немая (замолчавшая после гибели родителей) девушка просит милостыню — ее ждет в заброшенном вагоне простудившийся брат. Обаяшка вор, сорвиголова лет семнадцати, высматривает то, что плохо лежит, и тех, кто слишком откровенно смотрит на его старшую сестру, — от ее подлой женской доступности он сам не свой. Славный парень по прозвищу Гаврош стучит на своем барабане о чем-то другом — что было, что будет… Дато, безработный сценарист, снимает здесь фильм. Для себя. Знакомые его одобряют: «Профессор торгует маргарином. Министр у него продавец. Не кино разве?»
Леван Закарейшвили столь серьезен, что эта фраза звучит по меньшей мере неуместно. Обстоятельства исключают иронию. Кругом лес рубят, и щепки летят. Большинство в одночасье превратилось в щепки, и они ему дороги, оказавшиеся вдруг ненужными кусочки большого дерева, которым неизвестно почему так распорядились. Он не хочет смотреть на это сквозь призму художественного вымысла — насколько это возможно. И хотя фильм — как ни парадоксально — все же история одного вымысла (Дато и из осколков окружающего собирает свою придуманную историю — он пишет сценарий), все же режиссер как будто держит себя за руку, смотрит, чтоб не двигалось не в такт действительности перо и не оказалось под взглядом кинокамеры ничего, что погрешило бы против духа времени. В сущности, жизнь здесь только слегка просеяна, разобрана на истории, и герои разве что подобраны с особым тщанием и любовью, чтобы к каждому из них успеть привязаться.
Иногда надо, чтобы творческие амбиции отступили перед драматизмом реальности — пусть само время проступит на пленке. Для режиссера это принципиальная позиция. Герой фильма напишет свой сценарий только для того, чтобы в финале отдать его торговке семечками — на кульки. С финала картина и начиналась: развязка — это единственное, что знал о своем фильме режиссер десять лет назад.
В разрушенной Грузии съемки фильма растянулись на много лет. Это было мучительно: за это время актеры умирали, дети вырастали и менялась жизнь. Автор закончил его через силу. Если угодно, повинуясь чувству долга — долга художника.
Вероятно, в его упорстве очень много советской закалки. Он учился в Москве и начинал тогда, когда были не столько культурные границы, сколько культурное единство, и оно противостояло системе. Феллини считался общей классикой, чиновник — общим врагом, а поэт везде был больше, чем поэт.
У художника — пусть и уличного — и в фильме особая судьба. Герои сообща и кое-как перебиваются в тяжелые для каждого из них времена. Кроме одного — подростка Гавроша, который стучит на своем барабане на рыночной площади. Он не грустен, он не сожалеет об ушедшем и не чувствует тяжести наступивших времен. Другого времени он просто не знал. У него есть своя гордость (он не собирается играть в кафешке для подвыпивших гостей, даже если ему за это заплатят), свое призвание. Он ходит в консерваторию. Однако когда его место на рынке оказывается занято, он не выдерживает. Кругом сколько угодно других пристанищ — но это место он не может отдать. Он по-детски обижается, вложив всю меру отчаяния, что отпущена на жизнь, в эту именно секунду. И когда кто-то пытается занять маленькое обжитое место, что облюбовал себе музыкант, — что-то сдвигается в мире. На помощь бросается вор — тоже еще ребенок, случается драка и приносится случайная жертва. И не выдерживает профессор такого житья: он закрывает свою лавку и больше никогда не вернется. Дато, зашедший показать профессору свой только что написанный сценарий, оставляет его тетушке с семечками. Что, впрочем, не важно — оказалось, что жизнь и художник написали одну и ту же историю.
Гражданин по мере создания фильма не раз грозил вытеснить созерцателя и философа, нарушить строгое чувство времени — особенно в начале, годы назад. Режиссер хотел не только фиксировать течение жизни, он воевал с власть имущими. Он хотел высказать все власти в лицо, этим последышам коммунистической системы и обломку империи, лично «товарищу Шеварднадзе». Потому и снимал в фильме только своих друзей — тех, кто готов был держать за такую искренность ответ.
Для режиссера существовали власть — и все остальные: в этом смысле фильм — черно-белое пространство. Всех, кто по эту сторону, можно понять. Всех, кто по другую, можно ненавидеть. В эти родные для Дато кварталы власть и деньги имущие не заходят. Разве что им понадобится кого-нибудь по дешевке купить или наказать за то, что этот «кто-то» не продается.
Вот и Дато «удостоился чести» — предложили сделать клип по случаю передачи контроля над таможней колумбийцам (!). А он больше слышать про это не может — как продают страну оптом и в розницу. Таможенник с лоснящейся физиономией стал в тупик: этот парень от денег отказался да еще наговорил каких-то слов — родина… Обидеть, наверное, хотел. Надо же — понял-таки. Закажет профессиональный мордобой соответствующим органам — благо полковнику нужно вызволить с таможни просроченное пиво своего брата-бизнесмена. Тем более что на подчиненных опасный продукт проверил — выжили.
Власть имущие договорятся за его спиной, но рядом с Дато полковник появится в разгар расправы — прекратить «произвол» подчиненных. Благотворитель. Отец родной. Химически чистый экземпляр перестроечной номенклатуры. У этой номенклатуры такое лицо, что можно считать, что «в лицо» она свое получила. Правда, удар был нанесен уже без удовольствия и убежденности в том, что здесь корень зла.
Во-первых, сменилась власть. А во-вторых, открылись другие черты времени — стало понятно, что мы, быть может, обрели больше границ, чем хотели. Что мешают они не сильным мира сего — остальным. И близ этих нововозведенных частоколов бродят художники, цепляют кожей зазубрины и заглядывают в щели, где теперь каждый по отдельности прячет свою нищету и свою печаль. «Здесь теперь каждый камень на сердце носит». Таких мест много. Это — Тбилиси.
Чувство везде вроде бы одно, но разрушающих страстей в нем больше, чем единства. Леван Закарейшвили воевал в Абхазии и был ранен. Дато — имя его друга, который погиб там, и одна из сцен фильма снята на кладбище у его могилы. Он живет в другом государстве. Оно все изрезано границами, что проложили по дорогам бывшей страны, сквозь культурные общности и поперек каждого сердца, разделив его на две половины: с одной стороны — ностальгия, с другой — ненависть. Где этот рубеж, в точности неизвестно, но если пересечешь — будут стрелять.
И все же…
Название фильма режиссер взял с таблички вагона, который стоит без движения в том районе Тбилиси, где он прожил много лет. «Тбилиси — Тбилиси» — место отправления и место назначения. Надпись печальна — есть в ней бессмысленное движение, замкнутое пространство, застопорившаяся жизнь. Что-то застряло там, в глубине души, и вагоны застыли, и все будет так, пока не уляжется эта война, это смятение и эта бессмыслица.
В картине есть разрешение этой ситуации. Заброшенный вагон облюбовали потерявшие родителей дети — он теперь служит им домом. Уже невозможно себе представить, что он отправится куда-то, тронется с места и двинется вдаль, до неизвестного пункта назначения, по таинственным дорогам размеренного кем-то пути. И все же он трогается, и разделяет детей, увозя без спроса одних, бросая других, нарушая родственные связи, оставляя печаль даже у тех, кого, быть может, ждет лучшая судьба… Выхода нет — даже в снах, даже в фантазиях. Нет, не время вина и веселья. Печальное время. Таким оно застыло под рукой режиссера, таким он его отдал на суд зрителей, без разбора границ и загородок — и был понят. Иногда это единственное, что можно сделать по ту и другую сторону баррикад.
"Искусство кино" №2, февраль